Слишком Красный для Белых, слишком Белый для Красных. (Жизнь и судьба Бориса Пастернака)

Эти слова очень точно подходят к Б. Пастернаку, хотя и были сказаны о другом поэте. Вообще, у целой плеяды очень больших поэтов-ровесников (среди них А. Ахматова, М. Цветаева, О. Мандельштам) при всей их разности есть что-то очень близкое в мироощущении. Пожалуй, точнее Цветаевой не скажешь:

Белый был — красным стал, кровь обагрила, Красный был, белым стал — смерть побелила.

Вот так и прошли они свой путь, как бы со всеми и как бы ни с кем.

«Умер Пастернак. И как далеко ни находились бы мы от места его погребения, мы все сейчас

духовно, мысленно предстоим его гробу с молитвой и любовью, с печальной и вместе благодарной мыслью о нем самом, о его жизни и служении.

Умер поэт, то есть человек, имевший один из величайших даров, отпущенных человеку, — дар слова, дар воплощения, поэт, поведавший нам о «торжествующей чистоте существования», о тайном и высоком смысле жизни, о человеке и его духовной творческой судьбе.

Умер русский человек, который любил родину беззаветной любовью и нам помогший по-новому полюбить ее. Россия Пушкина и Толстого, Достоевского и Блока будет отныне и навсегда и Россией Пастернака.

Еврей, он принадлежал народу,

издревле рождавшему в мир пророков, страдальцев и безумцев, не согласных примириться ни с чем, кроме последней правды, — и он остался верен этой глубочайшей сущности еврейского призвания и всей своей жизнью выполнил его.

Умер христианин, не побоявшийся исповедать имя Христа в дни отступления от Него и сказавший просто и твердо пред лицом всего мира, что нужно быть верным Христу.

И наконец, умер большой Человек, большой тем, что нашел в себе видение и слова, нужные всем людям, близкие всем людям, сказанные всем и за всех. «Я чувствую за них за всех, — сказал он. — Я ими всеми побежден, и только в том моя победа».

Кто сможет, пусть помолится о его светлой душе».

Эти слова о Пастернаке как о поэте и человеке сказал американский протоиерей Александр Шмеман на панихиде по Борису Пастернаку. Официальные власти постарались не заметить уход Б. Пастернака. Дошло до того, что родной сестре, которая не виделась с братом почти сорок лет, выдали советскую визу только через день после похорон брата. Борис Пастернак был похоронен на сельском кладбище, в скромной могиле в Переделкине. За гробом шли истинные почитатели и поклонники поэта и невольно вспоминали про себя знаменитые строчки:

Вы шли толпою, врозь и парами,

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня

Шестое августа по старому,

Преображение Господне.

И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,

Сквозной, трепещущий ольшаник

В имбирно-красный лес кладбищенский,

Горевший, как печатный пряник.

В лесу казенной землемершею

Стояла смерть среди погоста,

Смотря в лицо мое умершее,

Чтоб вырыть яму мне по росту.

(«Август». 1953 г.)

В России, наверное, не было великого поэта, судьба которого не сложилась бы трагично. Борис Пастернак — не исключение. Хотя на первый взгляд кажется, что его жизнь, по сравнению со многими его современниками, вполне благополучна. Да, его не расстреляли в годы революции, как Гумилева, насильно не выслали за границу в 20-е годы, как многих лучших представителей российской интеллигенции, он не исчез на просторах ГУЛАГа, как Мандельштам, Бабель, Б. Корнилов и несть им числа, он не пустил себе пулю в висок, как Маяковский, и не повесился, как Цветаева. И все же…

Он один знал, чего стоили ему «годы безвременщины», бремя ненужности среди всеобщего энтузиазма советской действительности и, наконец, травля, устроенная ему всем обществом после написания романа «Доктор Живаго» и последующего присуждения ему Нобелевской премии. Впрочем, последнее он пережить уже не смог.

Нобелевская премия сыграла столь роковую роль в судьбе поэта, что об этом стоит сказать особо.

Премия была присуждена Борису Пастернаку в 1958 году «за выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». Получив телеграмму от секретаря Нобелевского комитета Андрея Эстерлинка, Пастернак 29 сентября 1958 года ответил ему: «Благодарен, рад, горд, смущен». Все его поздравляли. И казалось, что все невзгоды и притеснения с изданием романа, вызовы в ЦК и Союз писателей позади; Нобелевская премия — это полная и абсолютная победа, это признание, честь, оказанная всей русской литературе.

Но на следующее же утро внезапно пришел К. Федин. Он потребовал от Пастернака немедленного, демонстративного отказа от премии, угрожая при этом завтрашней травлей в газетах. Пастернак ответил, что ничто его не заставит отказаться от оказанной ему чести, что он уже ответил Нобелевскому комитету и не может выглядеть в его глазах неблагодарным обманщиком.

В эти дни Пастернак переводил «Марию Стюарт» Словацкого, был светел и не читал газет, говорил, что за честь быть нобелевским лауреатом готов принять любые лишения. В таком именно тоне было написано письмо в президиум Союза писателей, на заседание которого он не пришел и где, по докладу Г. Маркова, был исключен из членов Союза. Вот некоторые из 20 пунктов этого письма:

«Я считаю, что можно написать «Доктора Живаго», оставаясь советским человеком, тем более что он был закончен в период, когда опубликовали роман Дудинцева «Не хлебом единым», что создавало впечатление оттепели. Я передал роман итальянскому коммунистическому издательству и ждал выхода цензурованного издания в Москве. Я согласен был выправить все неприемлемые места. Возможности советского писателя мне представлялись шире, чем они есть. Отдав роман в том виде, как он есть, я рассчитывал, что его коснется дружественная рука критика.

Посылая благодарственную телеграмму в Нобелевский комитет, я не считал, что премия присуждена мне за роман, но за всю совокупность сделанного, как это обозначено в ее формулировке. Я мог так считать, потому что моя кандидатура выдвигалась на премию еще в те времена, когда романа не существовало и никто о нем не знал. Ничто не заставит меня отказаться от чести, оказанной мне, современному писателю, живущему в России, и, следовательно, советскому. Но деньги Нобелевской премии я готов перевести в Комитет защиты мира.

Я знаю, что под давлением общественности будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что вам угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно вам через несколько лет придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз».

Гордая и независимая позиция помогала Пастернаку в течение первой недели выдерживать все оскорбления, угрозы и анафематствования печати. Он очень беспокоился, нет ли неприятностей у его родных. В те дни всколыхнулась волна поддержки в его защиту в западной прессе.

Но неожиданно все изменилось. Мы не знаем всей подоплеки происшедших событий, но факты таковы: приехав в Москву и поговорив по телефону с О. Ивинской, лучшим другом поэта, Пастернак пошел на телеграф и отправил телеграмму в Стокгольм: «В силу того значения, которую получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться, не примите за оскорбление мой добровольный отказ». Другая телеграмма была послана в ЦК: «Верните Ивинской работу, я отказался от премии».

Но эта жертва уже никому не была нужна. Она ничем не облегчила его положения. Этого не заметили ни на общемосковском собрании писателей, состоявшемся через два дня, об

этом никто не упомянул на последовавших потом страницах разливанного «гнева народного». Московские писатели обратились к правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства и выслать за границу. Высылка незамедлительно последовала бы, если бы не телефонный разговор с Хрущевым Джавахарлала Неру, согласившегося возглавить комитет защиты Пастернака. Чтобы спустить все на тормозах, Пастернаку надо было подписать согласованный с начальством текст, обращенный в «Правду» и к Хрущеву. Дело не в том, хорош или плох текст этих писем и чего в них больше — покаяния или самоутверждения, — важно то, что написаны они не Пастернаком, а подписаны вынужденно. И это унижение, насилие над его волей было особенно мучительно в сознании того, что оно никому не было нужно.

Борис Пастернак — один из самых выдающихся поэтов XX века. Для русской культуры он особо ценен тем, что это как бы мост между великими традициями XIX века и нашими днями.

Борис Пастернак родился в Москве 29 января (10 февраля) 1890 года. Его отец, Леонид Осипович Пастернак, был известным, художником, преподавал в Училище живописи, ваяния и зодчества, иллюстрировал первую публикацию романа Л. Н. Толстого «Воскресение» в журнале «Нива». Мать поэта была профессиональной, очень одаренной пианисткой. Борис Пастернак рос в атмосфере искусства, с детства видел художников, музыкантов, писателей, с которыми общалась и дружила его семья, квартировавшая при Училище живописи на Мясницкой. Гостями Пастернаков бывали Лев Толстой и Скрябин, Серов и Врубель. Будущий поэт учился в классической гимназии и на философском отделении историко-филологического факультета Московского университета, окончил его в 1913 году. Еще гимназистом, а затем студентом он прошел предметы композиторского факультета консерватории; все ему прочили стезю музыканта, его композиторские опыты одобрял сам Скрябин, которого Пастернак боготворил. Весной 1912 года на средства, накопленные матерью, Пастернак едет в Марбург и весь летний семестр занимается в Марбургском университете философскими дисциплинами, но затем, покинув Марбург и совершив поездку в Италию, возвращается в Москву. С тех пор он, оборвав занятия и музыкой, и философией, осознает себя поэтом.

В 10-е годы Пастернак входит в кружок молодых московских литераторов, создавших объединение «Центрифуга». Оно примыкало к движению футуристов. В 20-е годы был близок ЛЕФу, но на самом деле держался в стороне от литературных группировок, ища собственные пути на грани символизма и футуризма. Основная особенность поэзии Пастернака заключается в том, что, с одной стороны, она как бы абсолютно безлична, поскольку в ней почти ничего не говорится о переживаниях «я», которое отсутствует даже в качестве свидетеля, зрителя, и мир как бы сам рассказывает о себе, но, с другой стороны, этот «рассказ» предельно субъективен, т. к. насыщен категориями восприятия, хотя и безличного. Можно было бы считать, что Пастернак продолжает традиции русской философско-пантеистической лирики XIX века (Тютчев), если бы не снимание границ между субъектом и объектом восприятия, растворение мира в восприятии, передача субъективного через предметные, вещные детали и если бы не описание природного мира через субъективное, хотя и безличное, восприятие. Ближе всего в этом смысле мир Пастернака поэзии И. Анненскогр, хотя для Пастернака посредничающая роль поэтического сознания уже не трагична, а благостна. Любопытно, что именно эта интерпретация соотношения «я» и мира позволяет Пастернаку быть посредником между, казалось бы, непримиримыми концепциями символизма и футуризма: подобно футуристам, Пастернак строго предметен, он доверяет прежде всего зрительно воспринимаемому миру, но этот мир у него, как у символистов, предельно одухотворен. В поэтике это всегда ведет к психологической насыщенности зрительных картин и к повышенной роли метафоры, особенно глагольной («тополь удивлен», «даль упасть боится», «солнце, садясь, соболезнует мне» и т. п.).

Изучение творчества того или иного поэта, попытка разложить все по полочкам — удел немногих, лишь остепененных, важных литературоведов. У большинства же простых читателей судьба иная, счастливая: врежутся в их память несколько строк, да так и останутся на всю жизнь. Вот и мне, думается, не забудутся пастернаковские:

Приедается все,

Лишь тебе не дано примелькаться.

Дни проходят

И тысячи, тысячи лет.

В белой рьяности волн,

Прячась

В белую пряность акаций,

Может, ты-то их,

Море,

И сводишь, и сводишь на нет.

1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд (1 votes, average: 5.00 out of 5)

Рекомендуется к прочтению:



Слишком Красный для Белых, слишком Белый для Красных. (Жизнь и судьба Бориса Пастернака)